Николай Березовский
НА ДЕРЕВНЕ НЕ ЗАЖГУТ ОГНЯ
Много лет назад, отчаявшись избавиться от воспоминания,
преследующего меня с 1982 года и стыдного моего душе, я напросился на приём к
знакомому психоаналитику.
- Нет больше мочи терпеть, Сергей Владимирович, – открыл я
ему как на духу свою беду. – Обознаюсь часто, принимая кого-нибудь в толпе за
Колю Разумова, только на него похожего, да и то издали. И обрадуюсь,
обознавшись: сейчас-то и отдаст мне тёзка зажиленный им червонец, хотя и
деньги-то давно другие, как и наша страна. А после места не нахожу: надо же,
Разумов давно в мире ином, только приятное и хорошее о нём бы вспоминать, а я
на каком-то пустячном должке зациклился…
Не чуждый поэзии, психоаналитик знал и Николая Разумова, и
его творчество, и о наших с ним приятельских отношениях. И дал такой совет:
- Не забирай в голову, – разъяснив: – Ничего стыдного в твоём зацикливании нет. Ты ведь не
хоронил Разумова, не видел его в гробу, почему подсознательно и не веришь в его
гибель. И деньги, не отданные им, как связывающее вас звено, как надежда для
тебя, что ты не обманываешься в том, что Николай жив и когда-то вдруг объявится
хотя бы под предлогом вернуть долг. Это вроде соломинки, за какую хватается
утопающий, понимая, что соломинка его не спасёт…Прости, Господи, за не к месту
сказанное! – тут же повинился Сергей Владимирович, потому что могилой Разумова
стал Иртыш…
Я хочу, чтобы в тревожный вечер
Над густой осеннею
рекой
Кто-то долго с берега
навстречу
Мне махал приветливо
рукой.
Теплоход холодною
щекою
Прикоснётся к смоляной
барже,
И тревоги ломкою шугою
Вдруг растают тихо на
душе.
Я пойду по берегу, на
свете
Не запомнив радости
другой,
И спрошу у встречного:
«Ответьте:
это
вы махали мне рукой?».
Это стихотворение-предчувствие с предвиденьем баржи Николай
написал задолго до гибели. А десять рублей он одолжил у меня за год до неё,
когда мы вместе служили в рекламном агентстве "Радуга",
разместившимся в подвальных помещениях под продовольственным магазином
"Восход", известном каждому омичу внушительными своими размерами.
Магазин и сейчас на прежнем месте, в отличие от давно и тихо почившего
рекламного агентства, только теперь от его общей торговой площади отсечён вино-водочный отдел, заимевший индивидуальный
вход-выход. В прежний, открытый взгляду на все четыре стороны, мы частенько
заглядывали с Разумовым и посреди рабочего дня. На что рекламный наш начальник
Борис Павлович Курносов, нечастые встречи с которым в радость мне и сегодня,
смотрел сквозь пальцы, считая, наверное, пристрастие к алкоголю непреложной
особенностью творческих людей. Он и сам был и остаётся творческой личностью,
достигнув немалых высот в фотоискусстве, с которым странным образом сочетался
талант предпринимательства, расцвётший в нём в пресловутую перестройку.
Впрочем, это тема отдельного разговора, а я и Разумов были
в первую очередь довольны свободой и
независимостью в агентстве, необременительными обязанностями, близостью подвала
к мастерским Омской организации Союза художников России и к дому «короля писателей» Антона Сорокина на улице
Лермонтова, где тоже обитали и продолжают
обитать мастера кисти и цвета. Здесь Разумова привечали с особенной нежностью,
и тонкий и очень лиричный в своём
творчестве живописец Владимир Бичевой, недавно почивший, царствие ему небесное,
был, пожалуй, единственным настоящим его другом. Когда же мы гнали рекламные
тексты в прозе и стихах для местных газет, радио и телевидения, то частенько
отрывались на восхождения из тёплого подвала в магазин наверху. Редко вместе, а
чаще по очереди. "По очереди" предпочитал Николай, вызываясь быть
гонцом и не в свой черёд. Это давало ему моральное право прикарманивать сдачу. Мой тёзка, что скрывать, был скуповат и
прижимист. Но не от приобретённой жадности, а по природной крестьянской сути.
Крестьянину на Руси всегда жилось тяжко,
и боязнь "чёрного дня" запрограммировалась в генах поколений, а
Разумов был исконно крестьянский корней. Его детство, отрочество и юность
прошли в близкой к Омску деревушке Ростовка
даже не в бедности, а в нищете:
В пятнадцать лет я
понял толк труда.
И потому, как был
заправский пахарь,
Мечтал о том – вот
кончится страда,
Куплю
штаны и белую рубаху…
Обновы, увы, были редки и в городской его жизни даже в
довольно зрелые годы. Однажды Николай покупал ботинки, и мы объездили с ним
чуть ли не все универмаги Омска, хотя выбор обуви в них был одним и тем же, точно под копирку.
Но Разумову хотелось купить что-нибудь оригинальное и подешевле. Тогда он в
очередной раз "завязал", и приобретение ботинок, похоже, связывал с
началом новой – трезвой – жизни. Наконец покупка свершилась – ширпотребовская,
конечно, но поглянувшаяся Николаю минимальной ценой. Он тотчас в ботинки и
обулся, сунув старые и изношенные донельзя в обувную коробку, и прямо-таки не
шёл, а плыл в обнове, не отрывая от неё глаз. Счастливый, как мальчишка. А на
другой день я встретил его у художников. Тёзка был пьян и скорбен.
- Вчера вот с тобой не обмыли приобретение, а теперь
замывать его приходится, – горько сказал он.
- Как "замывать"? – не понял я.
- Обыкновенно – водкой, – всхлипнул он и вытянул, сидя на
стуле, длинные свои ноги. Носки вчера ещё блестящих ботинок были грубо
ободраны. – Засмотрелся, – почти заплакал Разумов, – и споткнулся о бордюр. Вот
и приходится травму замывать…
Единственная роскошная вещь, запомнившаяся мне на Разумове, – это его шуба. В шубе, и без того не
обиженный ростом, он казался особенно огромным и внушительным, как боярин из
времён Ивана Грозного. И явление Разумова в шубе на омских улицах ошеломляло и
изумляло прохожих, раскрывающих от удивления и восхищения рты. А Разумов
шествовал, возвышаясь над всеми, будто не замечая эффекта, им производимого, и
из-под распахнутых пол шубы шибал такой жар, что таял снег, а я ощущал этот жар
метров за пять от Николая. А когда он обхватывал, радуясь встрече, в свои объятия
– точно в парной оказывался.
В парилку, без преувеличения, одномоментно преображался и
кабинет ответственного секретаря Омского отделения Союза писателей СССР Леонида
Иванова, когда в него вваливался Разумов, чтобы поздороваться с начальником
немногочисленных в ту пору омских писателей. Он так и не дождался заветного
писательского билета, хотя Леонид Иванович, в ту пору известный очеркист,
печатавшийся даже в «Новом мире», благоволил к парню с крестьянской
родословной, прощая ему пьяные закидоны, а иногда даже одаривал его несколькими
рублями на поправку здоровья. Николай вваливался в кабинет, и вырезанная из
цельного и отполированного до черноты куска малахита пепельница-композиция на
середине огромного вытянутого стола для заседаний, казалось, оживала. Позолоченная ящерка на плоскости у впадины в
собственно пепельницу, чудилось, ощеривалась, вздёрнув змеевидную головку, а
собака с другой к ней стороны, прежде вроде бы равнодушно стерегущая, чтобы в
пепельницу не стряхивали пепел и не давили в ней окурки, будто почуяв
опасность, напрягалась и прижимала уши,
как это делают собаки, соображая, броситься им наутёк или навстречу опасности в
боевом прыжке…
- Батя сшил, – объяснял Николай любопытным происхождение шубы, умалчивая о
судьбе собак, шкуры которых на шубу и пошли. Но его глаза выдавали страдание:
помимо официального, Николай проходил и народный курс лечения туберкулёза –
собачьим жиром. И я догадываюсь, что он хотел сказать в стихотворении «Хромая
собака»:
Этот пёс накормлен и
ухожен,
Он задумчив, гладок,
невысок.
Толстой лапой в
сыромятной коже
Он не наступает на
песок.
Инвалид квартирного
уюта,
Бобке деревенскому
родня,
Каждый раз при встрече
почему-то
Он с презреньем
смотрит на меня.
Вот пройдёт по берегу,
хромая,
Где брожу я третий год
подряд,
И посмотрит жутко.
Понимаю,
что обозначает этот взгляд…
И когда я сегодня слышу, что Россия доведена нынче до
эпидемии чахотки, якобы изжитой в СССР, я вспоминаю не только Разумова, но и
других омских поэтов, начиная с Аркадия Кутилова, страдающих и тогда этим
страшным недугом. И молочных рек с кисельными берегами не было не в столь
давнем нашем прошлом. Разумов, казалось, зарабатывал по тем временам неплохо,
но жил, обременённый семьёй, как и большинство советских людей – от зарплаты до
зарплаты, какую, насколько мне известно, до копейки отдавал жене. Выпивал же на
чужие или тратя заначку – гонорары за
стихи и корреспонденции в местных газетах, а в стихах признавался:
Я мечтаю давно
О какой-то угрюмой
сторожке
В незнакомом краю,
Далеко-далеко от
людей.
К ней ведёт сквозь
леса
Позабытая всеми
дорожка.
Я в сторожке один –
Ни жены, ни вина, ни
друзей.
У окна в два стекла
Стол, засыпанный
хлебною крошкой,
Печь-буржуйка гудит
У обитой кошмою двери.
В тёплых белых пимах
Я, согнувшись, хожу по
сторожке,
Папиросу курю.
За стеною свистят
снегири.
Мне теперь не до них,
Пусть поют над поляною
снежной,
Я им зёрен насыпал
В кормушку у крепкой
стрехи.
О добре и тепле,
И о людях хороших,
конечно,
Я спокойно пишу
В этой тёплой сторожке
стихи.
День тихонько прошёл,
За окошком нахмурился
вечер,
Выстывает печурка,
А я не припас бересты.
Зажигаю свечу,
Чёрной шубою кутаю
плечи…
Кто-то стукнул в окно
–
И испуганно прыгнул в
кусты.
Подступает к душе
Тихим холодом
Миг одиночества,
За сторожкой вокруг
Сотни вёрст тишина-тишина.
Я стихи написал,
Мне вернуться к
друзьям очень хочется,
Постучаться домой,
Выпить добрую стопку
вина.
Одно время Разумов работал литературным сотрудником в
газете Иртышского речного пароходства "Речник Иртыша", и очень любил
командировки, и чем более длительные и более дальние, тем лучше, поскольку и
командировочных целковых оказывалось тогда в кармане погуще. И все они уходили
на спиртное, а домом и столом служили ему суда пароходства, команды которых
любили и всегда привечали корреспондента-поэта, а ещё и художника – Николай
неплохо рисовал, как и Кутилов, вольной жизни которого он завидовал, но не
решался в неё броситься.
Моментальный
рисунок Н. Разумова приятеля – художника Омского речного пароходства
Геннадия
Мищенко.
А к речникам Разумов относился с благоговением. Сидишь,
бывало, с ним на берегу Иртыша, а мимо ползёт буксир или пыхтит теплоход.
Разумов, поднявшись во весь рост, да ещё на носочки привстав, кричит,
размахивая руками:
- Эй, на борту! Ваня, Петя, Толя! – если просто матросам.
– Иван Иванович, Семён Михайлович! – если штурманам или капитанам. И ему
отвечают в жестяной рупор – мегафоны тогда были ещё редки: – Коля, Николай,
Николай Павлович! Давай к нам!..
И иногда за Разумовым спускали лодку или шлюпку, а то и
катер.
Отчества, одинаковые у Разумова и Кутилова, порой наводили
Николая на размышления.
- Слушай, – спрашивал он меня, – а чего это у нас с
Аркашей отчество одно и то же? Отцы-то разные, и жили друг от друга за
тридевять земель, а оба Павловичи, да к тому же поэты. Так не бывает, если
никакой связи между нами нет.
- Связь есть, – отвечал я.
- Какая? – приоткрывал он рот.
- Души у вас родственные, вот какая…
- Ну, может и так, – не спорил он, – а всё-таки надо же –
имена разные, как и фамилии, а отчества, как под копирку. Хоть объединяй нам
наши фамилии. Разумов-Кутилов, – объединял он тут же себя с Аркадием, пробуя
двойную фамилию на произношение и слух. – Или Кутилов-Разумов? Нет, – расстраивался, – звучит, но как в
насмешку. Разумных кутил не бывает…А вот если мою фамилию с твоей объединить, –
тормошил он меня, – складно получается.
- Да у тебя собственная прекрасная, – смеялся я, понимая
теперь, что Разумов, затевая такие разговоры, хотел услышать, что он, как поэт,
одарённее Кутилова, к творчеству которого испытывал зависть. Аркадий был
единственным из пишущих в Омске, кто пробуждал в Николае такое чувство. Всех
других, кто писал стихи в условном кругу его ровесников, он считал ниже себя по
таланту, а равным своему признавал разве что нашего общего тёзку – поэта
Николая Трегубова. Но сравнивать степени одарённости Кутилова и Разумова невозможно
и сейчас, когда обоих давно нет в живых, – они просто очень разные…
Познакомился же я с Разумовым в конце шестидесятых, как и
с Кутиловым, годов, когда он служил корреспондентом в газете "Призыв"
Омского района Омской области. Омский район пригородный, окружает город
кольцом, почему редакция газеты была в Омске. А её школу, между прочим, прошли многие омские писатели, в том числе и
я, и "Призыв", выражаясь тогдашним слогом, можно считать кузницей
писательских кадров Омска. Это было, пожалуй, самое либеральное печатное
издание того времени с ежемесячными литературными страницами и обязательными
отдельными публикациями из номера в номер стихов и прозы. Впрочем, и
"Речник Иртыша" не чуждался литературы. Самым же уютным местом в
"Призыве" была фотолаборатория. Разумов владел и фотоделом, и в его
фотозакуток начальство совало нос редко, зная, что всё равно не застукать подчинённых за бутылкой: снимки
в проявке – дежурный ответ на требование открыть дверь.
Спиртное по поводу и без повода – обыденность той поры. В
литературной среде и сейчас выпить не дураки, а тогда выпивка была вроде
отдушины, когда только и можно поговорить по душам. Однако действительно
одарённые, как Николай Разумов, пили от безысходности:
А жизнь ни коротко, ни
длинно
Проходит. И конца ей
нет.
У музыкального
трамплина
Мы встретимся через
пятнадцать лет.
И будет на двоих нам
сотня,
И по полста на одного.
Ну, а пока, ну, а
сегодня –
Ни
лет, ни славы – ничего.
«Музыкальный
трамплин» – так называют в Омске здание Музыкального театра, по задумке
архитектора выстроенного в виде трамплина. А пятьдесят лет Разумову исполнилось
бы в 1996 году. Погиб он, напомню, в 1982. И эти две эти печальные строфы
написаны им накануне гибельного для него года – тридцатипятилетним. А он всё
ходил в начинающих поэтах и в членах литературного объединения при областной
писательской организации, когда посредственности, не стоящие и подмёток
стоптанных его башмаков, становились членами Союза писателей. А членство в
Союзе давало пусть относительную, но независимость, в том числе и материальную.
А главное, пишущий без писательского удостоверения официально писателем не
считался. Я, скажем, с начала семидесятых печатался в лучших журналах Советского
Союза, но нигде не служил, и меня буквально преследовал местный участковый
милиционер, грозя посадить за тунеядство: "Вот будет у тебя бумага с
печатью, что ты писатель, тогда другое дело".
Мурыжили на этом основании и Разумова, когда он оставался без
работы. А газетная давно сделалась ему в тягость, хотелось полностью отдаться,
как женщине, поэзии, но "инженеры
человеческих душ", окопавшиеся в Омской писательской организации,
держали против Николая, как и против многих других, глухую оборону – им был
опасен талантливый конкурент. Это сейчас, когда исчезла кормушка, "в писатели" принимают
десятками, почему их, несчастных, в Омске теперь под сотню, да толку вот от них
мало…Но со стороны с Разумовым всё обстояло вроде бы благополучно: его отечески
похваливали, сулили протекции и рекомендации, однажды – в 1975 году – послали
даже в Москву на VI
Всесоюзное совещание молодых писателей, и все, если судить по нынешним
воспоминаниям тогдашней литературной тусовки, были Николаю близкими друзьями, в
коих и он души не чаял. Та же, что и с Аркадием Кутиловым, история. Нет,
большинство из "друзей" были просто собутыльниками. Николай был
трагически одинок, да и город, понимал я уже тогда, так и остался ему чужд:
Куда я и зачем иду
Сквозь эти тёмные
кварталы?
В душе на радость и
беду
Былой усталости не
стало.
Спокоен бесконечный
путь.
Никто не кинется с
приветом.
Сейчас бы к другу
заглянуть,
А друга не было и нету.
Здесь где-то женщина
живёт,
Но позабылись дом и
двери,
Она давно меня не ждёт,
Она давно в меня не
верит.
Ночь. Город. Я совсем
один.
Холодный свет. Озноб и
слякоть.
Никто не скажет:
- Гражданин,
Зачем вы так?
Не
надо плакать…
- Ты мужик, уезжай в деревню, – советовал я ему, и как-то
напомнил его же стихотворение, посвящённое Тимофею Белозёрову:
Эй! Родные мои веси,
Сумрачный простор.
Кружева мороз повесил
На отцовый двор.
Детства милые приметы,
Утро доброты,
Сколько правды,
сколько света,
Сколько высоты!
Помню я всё то, что
было –
Памятью не груб.
Слово гладкое –
кобыла,
Тёплое – тулуп.
Не забуду в старом
доме
Скрипы половиц,
Как летят по полю
кони,
Обгоняя птиц,
Как тоскуют по заливам
В небе журавли…
Был и буду я
счастливым
У
своей земли.
- И уеду, – отвечал тёзка, но однажды прочитал такое
стихотворение, позже вошедшее в посмертную его книгу "Вечернее кочевье",
изданную в 1986 году – спустя четыре года после гибели:
Теплы снега заката и
покаты,
Ну, словно хлебы в
стонущей печи.
Из-под берёз, куржавых
и косматых,
Текут теней неслышные
ручьи.
Но подступает
медленной тревогой
Последний всполох
прожитого дня.
Темно. И, кажется,
собьюсь с дороги,
А на
деревне не зажгут огня.
- Я как между молотом и наковальней, – признался он уже
прозой.
Вообще-то на откровения Разумов был так же скуп, как и на
деньги. Но если, загуляв, он уже не мелочился, готовый заложить и расхожую
последнюю рубаху, то о чём-либо ему дорогом и близком не проговаривался ни в
каких житейских ситуациях. Почему о личной его жизни, подразумевая под ней
семейную, я почти ничего не знаю, а что мне известно – слишком интимно. Но
тонкая лирика Разумова – его душа нараспашку:
За окошком зима на полсвета.
Гонит буря снегов
вороха.
У меня в жизни
складного нету –
Только складные два
стиха.
Или,
вот, стихотворение «Черёмуха»:
Черёмуха у пристани Тевриз
На берегу, над самою
водою,
Облитая весеннею фатою,
Мне показалась молодой
вдовою,
Она стоит и тихо
смотрит вниз.
Иртыш-бродяга с
половодья пьян,
Идёт пред нею, рыжий и
покатый,
И хочется ему
назваться братом,
Черёмуху он заберёт
когда-то,
И будет долго белый
плыть туман
Над всей рекой и дикой,
и глубокой,
Над
пристанью моею одинокой.
Здесь необходимо заметить, что плечи Разумова были
покатыми, а волосом и даже лицом он был рыж, как и его Иртыш-бродяга в пору
половодья, а вот Черёмуху свою он так
и не забрал. Или не успел просто, утянутый в невозвратное иртышскими водами?
Моментальный
портрет
Таисии
Ходыревой – «симпатии» Н. Разумова.
В одном из стихотворений Николай определил свою душу, как "невесёлую". Но эта "невесёлая душа" веселела,
распахиваясь, на Оми и Иртыше. Коля на берегах этих рек светлел лицом,
становился задумчив и тих даже пьяным. Он будто уплывал от компании, забывая
подставлять стакан под пустеющую бутылку, за чем в иных местах следил строго,
чтобы не оказаться обделённым и граммом спиртного. И однажды признался:
- Я – как бакен. – Помолчав, уточнил: – Выброшенный на берег за ненадобностью…
Этот поэтический образ – бакен, выброшенный на берег и уже
неинтересный бакенщику, – застыл в моей памяти. В творчестве Разумова, однако,
он не застолблен. Но есть, осталось стихотворение Николая, от какого
наворачиваются на глазах слёзы:
Нет, никуда не убегу,
Куда б бежать ни
собирался.
На этом омском берегу
Я с давних детских лет
остался.
Пусть даже высохнет
река,
И все моё забудут имя,
–
Здесь вечно будут
берега,
Что
были до конца моими…
А ещё Разумов очень маялся, что не хватает ему грамотёшки,
нет высшего образования.
- Учиться никогда не поздно, – внушал я ему прописную
истину, надеясь, что Николай осознаёт: искренность чувств в поэзии без высокой
культуры поэта часто ущербна. Но незадолго до гибели он выразился более
определённо, зачем ему надобно высшее образование:
- С дипломом бы я и в редакторы книжного издательства
пролез, и шлёпал бы свои книжки, как шлёпают их… – перечислил он фамилии.
Это была нравственная катастрофа поэта. А подвели к ней
Разумова те, кто закрывал ему двери в издательства и редакции журналов. При
жизни Разумов только пару раз публиковался в журналах "Сибирские
огни" и "Сельская молодёжь", да в 1978 году позволили ему
выпустить в коллективной кассете книжицу "Верю светло". Явно
талантливая, она могла бы послужить ему "пропуском" в Союз писателей,
который бы стал, скажу так, трамплином для нового взлёта в его творчестве, но литературная братия,
повторюсь, не терпит тех, кто ярко одарён, и мытарит одарённых до тех пор, пока
не опустит до своего уровня. Это мир, разрушающий личность. Сильные духом, как
мои земляки-писатели Пётр Ребрин, Вильям Озолин и ныне, слава Богу,
здравствующий Александр Плетнёв, противостоят ему до конца, а слабые спиваются,
поглощаются им или уходят в бесконечность, как Николай Разумов. А ещё, похоже,
он знал, что его ожидает. Или, как часто случается у хороших поэтов, предрёк
свой исход:
Вы всё знаете! Я вот
не знаю,
Что случится со мною,
когда
Развернётся по хмурому
маю
Половодья большая
вода.
Вас не тронет бедою
стихия.
За двойными замками
квартир
К непогоде, как
прежде, глухие
Вы не взглянете даже
на мир,
Где под брызгами,
ветром и рёвом
Я на гиблом стою
берегу.
Ни любви не осталось,
ни крова,
А уйти всё равно не
могу.
Вы узнаете, я не
узнаю,
Что случилось со мною,
когда
Размахнулась по
хмурому маю
Половодьем
большая беда.
На катере их было трое, и катер, выскочив на стремнину
Иртыша, врезался в баржу. Может быть, и в смоляную,
как в его давнем стихотворении «Я хочу,
чтобы в тревожный вечер…». Художника Александра Голубецкого и управляющего
катером Николая Горчакова Иртыш отдал, а Николай Разумов навсегда остался в
водах реки, на берегу которой он боялся оказаться ненужным бакеном. И ошибся он
совсем немного – погиб не в мае, а в последовавшем тотчас за этим весенним
месяцем летом – 2 июня. Тридцати шести лет от роду. И совсем недавно, поминая
его с Николаем Трегубовым, который старше Разумова всего на шесть лет, а я
младше его лишь на пятилетку, мы, не сговариваясь и молча, осознали, что и он
мог быть с нами, не случись того, что с ним случилось. И также молча Николай Михайлович, сам
некурящий, как и все в его доме, разрешил мне закурить. Только попросил,
отставив стопку:
- Там, за твоей спиной, сумочка, вроде детской, что ли… Подай
мне.
Я, обернувшись, взял со стопки книг, чтобы передать, красную
и то ли из тонкого картона, то ли из плотной бумаги сумочку-пакет с верёвочными
ручками, в каких модно сейчас преподносить подарки. Она оказалась неожиданно
тяжёлой.
- Камень, что ли? Или пепельница? – мелькнула догадка.
И точно – Трегубов достал из сумочки пепельницу, в которой
я мгновенно признал ту самую – когда-то украшавшую стол в кабинете
ответственного секретаря Омского отделения СП СССР. С золотистой ящеркой на
плоскости, но теперь без собаки, стерегущей непорочность малахитовой поделки с
Урала, преподнесённой омским писателям в 1963 году – на первую годовщину их
организации. Этим подарком Леонид Иванов, руководивший организацией со дня её
создания почти три десятилетия, почему-то очень дорожил. И когда однажды
Николай Разумов, любивший размахивать руками в пылу творческих споров или
чтения стихов, нечаянно и легко смахнул с
поверхности стола дорогой сердцу очеркиста-руководителя полуторакилограммовый
подарок, и тот, слетев на пол, разбился на несколько кусков, всем показалось,
что его хватит удар. И многие тотчас решили, что не быть отныне виновнику такой
утраты даже и членом литобъединения. Но побагровевший лицом Леонид Иванович,
сначала гневно восставший из своего кресла, а затем обречённо упавший в него,
не проклял разрушителя. После долгой, как в заключительной сцене «Ревизора», и
мучительной, наверное, не только для него одного паузы, он помиловал Николая,
распорядившись каким-то свистящим шёпотом:
- Чтоб завтра же прибор целёхоньким на столе стоял…
Не знаю, как уж собирал прибор Разумов, каким чудо-клеем крепил развалившуюся на куски
пепельницу, но она была-таки воссоздана почти в первоначальном виде, и на
другой день красовалась на прежнем месте. Потом, после кончины Леонида Иванова,
заагонизировала и созданная им писательская организация. Агония началась с
разрушения Бюро по пропаганде художественной литературы, руководитель которого
оказался затем в Москве, открыв успешный книжный бизнес. Помещения в роскошном
особняке конца XIX –
начала XX веков
по улице Коммунистической, 22, сдавались
в аренду торгашам-проходимцам, которые, думалось тогда, и прихватизировали сначала по малости кое-что из его стен и со стен.
Обо всём этом я немало писал в «Литературной России» после развала Советского
Союза и в нынешние «нулевые» годы. В итоге омские писатели и вовсе оказались на
улице.
И вдруг, через столько-то лет, телепортировалась в
настоящее пепельница-композиция, пусть и оставив в минувшем собаку. Я даже
потрогал боковую её грань с отбитым от неё другом человека неведомой мне
породы.
- Откуда она у тебя, Коля? – уставился я на Трегубова.
- На моё семидесятилетие, какое нынче в музее имени
Достоевского юбилеили, «пятая в кресле» подарила, – ответил он.
«Пятой в кресле»
омские писатели называют сегодняшнего председателя правления Омской областной
общественной писательской организации СП России. Так она повеличала себя в
интервью одному из местных печатных изданий, отвечая на вопрос, цитирую, «как
становятся председателем Омского отделения Союза писателей России»: «За 45 лет у нас было не так много
председателей: Леонид Иванов, Валерий Мурзаков, Татьяна Четверикова, очень
недолго передо мной был Павел Брычков. Я получаюсь пятой в этом кресле…».
- А у неё-то как пепельница оказалась? – удивился я.
- А вот этого я не знаю, – был ответ. А я подумал, что,
может, и мне когда подарят что-нибудь из собственности, занесённой в реестр
имущества когда-то не общественной писательской организации. Скажем, огромный
бильярдный стол, стоявший в цокольном зале писательского особняка, а потом
вдруг таинственно пропавший, пусть и без принадлежностей для игры. Мы любили с
Разумов гонять шары по его зелёному суконному полю…
- Помянем Колю третьей стопкой, – отвлёк
меня от воспоминаний Трегубов. И мы вновь и молча, как и полагается по русскому
обычаю, помянули нашего тёзку. А потом Николай-старший прочитал свой «Триптих»,
посвящённый памяти друга, вторая часть которого начинается разговором,
услышанным автором в автобусе 3 июня 1982 года – на второй день после гибели
Разумова:
– Еду вчера, а тополь как ахнет!..
Батюшки-святы, дорогу загородил! А пуху, пуху-то…
А ещё есть в триптихе такая строчка: «Похоронен ты условно здесь», – потому что на кладбище родной
Николаю Разумову Ростовки под Омском поздней осенью 1982 года был поставлен
символический памятник поэту, уплывшему от любивших его в невозвратное и для
всех неведомое:
Молодое, ладное, хмельное
Это лето – летушком зову.
Словно я над тёплою волною
Далеко и медленно плыву.
Мне не надо крыльев для полёта.
Проплывая в солнечном тепле,
Лишь окликнуть хочется кого-то,
И сказать, что лето на земле.
Омск, 1999-2011
годы.